И он сражался за Родину...

 

История. Это, как правило, набор эпизодов, хронологически предшествующих друг другу. И так во всем, будь то история целой страны или даже история той Победы в 1945 году. В истории почему-то признано считать только время и даты. И когда читаешь такую историю, то кажется, ее пишут не историки, а бухгалтеры: все сухо, цифирь подытожена, можно сдавать в архив, как годовой отчет. А где люди? Это же они делают историю. История без ее созидателей, без имен мне кажется равносильна недостроенному дому. 

Замысел и проект хороший, а доделывать кому-то необходимо. Попробую в этом рассказе, услышанном мною в 1953 г. от одного зека — он вышел по амнистии в том же году, а осужден был по пятьдесят восьмой статье — доделать тот дом, и это будет история.
Мне и моим товарищам по 16 лет. Неподалеку от наших дворов, на улице, где живем, большой, но запущенный стадион. Деревянные трибуны, скамейки для зрителей, поле футбольное без дренажа и шлаковые беговые дорожки по 400 метров в окружности. В общем, полный упадок.     Сидим как-то своей гоп-компанией. Лето действительно в тот год было необыкновенно холодным. В мае, уже на цветущую сирень и черемуху, выпал обильный снег, с морозом. Листва почернела. Ну так вот, сидим, одетые чуть ли не по-зимнему, курим, маемся от безделья. Вдруг видим, к нашей компании идет директор стадиона. Ну явно с какой-нибудь просьбой. Еще издалека кричит подождать его, чтоб не разбежались. Сидим, ждем. Мы и так для этого стадиона много работы делаем бесплатно, за что с нас не берут плату на любой футбольный матч. А здесь видим, что-то наш директор задумал грандиозное. Уж какие мы бестии-пройдохи, нас на мякине не обведешь. Но этот директор похлеще нас будет. Одна фамилия чего стоит — Токман Аркадий Абрамович. Еврей. Но это наш советский, русский еврей. Тоже страдалец по тем временам. Коренной москвич. До своей высылки на сто первый километр работал массовиком-затейником в парке Горького. Однажды, будучи подшофе, в хорошем настроении, прочитал запрещенное стихотворение Мандельштама, с намеком на Сталина. Результат — Вышний Волочек, без права прописки в Москве. Мы все это знали, потому и уважали его.
Как и еврей, Токман начал издалека. Но вся суть сводилась к тому, что деньги, выделенные стадиону на ремонт забора, трибун и многого другого, он еще зимой потихоньку пропил с товарищами.
— Касатики вы мои, сынки ненаглядные, — сказал он, — не дайте погибнуть старому больному еврею, или хуже того — сгинуть в казематах, острогах, гулагах любимой Родины. 
Никогда мы не хохотали так, как в тот день. На выгодных условиях мы приняли его просьбу помочь ему избежать позора тюрьмы. Взаимовыручке евреев можно только позавидовать. Откуда только что бралось. Приходили машины с досками и горбылем, с гвоздями и краской, с песком и щебнем. Не обманул он нас. Не обманули и мы его. В то время спортсменам выдавали талоны на питание, они шли нам. Через месяц стадион было не узнать. Да и мы узнали, что кроме щей есть еще и шницель, и многое другое. Питание — великое дело. Мало того что кормил на убой, он еще в конце работы выдал, уже где он их изыскал, по восемьдесят рублей каждому. С той поры дал себе зарок: не стесняться дружить с евреем, и не ошибся ни разу. Вот проходит и моя жизнь, но я благодарен Токману. Это он ввел нас, пацанов-недоучек, в мир поэзии Ахматовой, Цветаевой, Есенина, Пастернака. Вот так мы выручили его. И так ненавязчиво он «отремонтировал» наши души, наш лексикон. А когда все закончилось, он подошел ко мне и сказал: 
— Ты, Мишка, самый наблюдательный. Сейчас в стране объявлена амнистия. Знаешь, сколько народу всякого выйдет на свободу. Может, грешным делом, приглядишь мужичка на должность сторожа, боюсь, чтоб опять все не растащили. 
— Нет проблем, Аркадий Абрамович, — ответил я, — завтра и найдем. Мы тут на днях видели одного около храма. Знаете, Аркадий Абрамович, по-моему, это то, что вы ищите. Вот мы сегодня или завтра пойдем на водную станцию, попробуем уговорить мужика. Все лучше, чем со старухами на паперти милостыню просить. Если не ошибаюсь, бывший военный, уж больно спина прямая, не сутулится, как все. Правда, худющий, как доходяга, видно, не с курорта приехал. Скорее всего, амнистированный, может, и согласится поработать. 
А на следующий день была Троица. Праздник религиозный, запрещенный государством, но звонили все колокола. Перед храмом на паперти стояла приличная очередь старушек-попрошаек. Откормленные, с лоснящимися щеками, они делали свои постные лица такими несчастными.
Еще издалека мы увидели этого мужика, пытавшегося занять место среди этих жирных старух. Они его шпыняли, как непотребного их обществу. Приперся их хлеб отбивать. Их много, а он один, да еще такой худой, да в зековской одежде. Понимая то, что каждое место уже схвачено, он отошел от этих наглых старух метров на шесть в начало очереди и не прогадал. Ему подавали больше, чем тем прикормленным старухам. Когда мы подошли к нему, все донышко его шапки было полно медяков и хорошо потрепанных трешек. Я уже было открыл рот, чтобы поговорить с мужичком, но он не дал мне этого сделать, выпалив: 
— А ну вали, пацан, отсюда, видишь, мне фарт попёр. Если что-то надо, подожди, пока служба в храме пройдет. 
Его аргументы были понятны, но ждать три часа мы не стали. 

Хорошо, — сказал я, — пойдем обратно, поговорим. 
Мужичок подумал, что мы хотим просто его грабануть. Увидев наши удаляющиеся спины, он быстренько из шапки все ссыпал в свои необъятные карманы галифе и дал деру. И все равно в этот день мы его нашли. У нас в городе после процветающего купечества и царизма осталось их наследие — два шикарных, со множеством магазинчиков, торговых ряда. Здания совершенно по историческим меркам уникальные. Какая Троица, какое Лиго в Латвии без дождя? Хоть на часок, но дождь с холодком непременно должен быть.     Мужичок переждал дождь под крышей широкого перехода этих рядов. Он с аппетитом жевал горбушку хлеба, запивая ее простой водой из бутылки. Для него было большой неожиданностью встреча с нами. Я, недолго думая, вкратце ему объяснил, зачем, собственно, мы к нему и подошли около храма. Он все выслушал, согласился зайти на стадион, но не сегодня. Сегодня он просто еще не знает, где он будет ночевать. Когда я ему поведал, что на стадионе, со слов Токмана, ему будет дана небольшая комната с печкой, с умывальником и даже душем, он, не задумываясь, согласился.
— Пошли, ребятишки, ведите на свой стадион, ведите меня в новую жизнь, без вертухаев, без колючки. Уже все так надоело, хоть руки на себя наложи. 
Мы тогда и не знали, кому помогли в тот день лета 1953-го. Аркадий Абрамович без всякого подозрения, даже радушно встретил мужичка. У мужичка, кроме справки об освобождении, других документов не оказалось.
Токман, помню, только ахнул, увидев статью и срок, что был дан мужичку. А прочитав, что тому предписано жить только на сто первом километре от столицы, спросил:
 — Так вы, Василий Васильевич, москвич, как и я, выходит? 
— Пути господни неисповедимы, — ответил Токман. — Мне то же самое грозило совсем недавно, та же статья. 
В тот день ни я, ни ребята так и не узнали фамилию Василия Васильевича. Но спустя какое-то время мы выяснили о нем все и полюбили этого горемыку всей душой. Он умел все. Мог починить даже электроприборы. Прекрасно знал литературу, поэзию, музыку, сам писал изумительные стихи. В его самодельном блокноте, толстенном, как большой кошелек, были сотни стихов.
Незаметно, с его приходом, стадион стал меняться на глазах. Он как муравей с утра до ночи копошился без спешки, делая все хорошо. Его никто не подгонял, никто не лез ему в душу. Он это оценил. В его комнатке всегда было чисто, курил он непрестанно, но в ней не курил и не позволял этого никому. А самое главное, он совершенно не любил водку. Он вообще не признавал алкоголь. Только потом мы узнаем почему. В его комнатке одновременно находилась и радиоточка, по которой перед началом футбольных матчей объявляли состав команд, пофамильно. Там стоял шикарный по тем временам радиоприемник с ленточным магнитофоном. У него было двенадцать диапазонов с короткими волнами. Он брал все радиостанции мира. «Голос Америки», что был запрещен, сколько бы его ни глушили, этот приемник брал, словно Россию не отделяет Атлантика. Чистота звука, как в кино. Аркадий Абрамович иногда слушал вместе с нами. Он не боялся за нас. Он хотел, чтобы мы знали: в России многое построено на лжи, с семнадцатого года. Да и мы, пацаны, сами понимали, что все шито белыми нитками. В шестнадцать лет кто-то из них уже работал, кто-то приворовывал, где можно. Мы знали, что тюрем в России великое множество, и места в них хватит на всех, так чего бояться на воле. На воле надо успеть получить не образование, а специальность. Образование в России никого не кормит. Инженер получает зарплату уборщицы. Мои вечно голодные сверстники валом шли в военные или мореходные училища, там кормили и одевали. Я сейчас вспоминаю то время и не понимаю, откуда взялся тот патриотизм, что был практически у всех. 
Нищий обязан любить Родину, что довела его до такого состояния. Жить надо, как все. Делать, как все. Думать, как все. И почему-то любить, ценить и уважать Кагановича, Ворошилова, Буденного, Калинина, а не мать родную с отцом, не Пушкина с Лермонтовым, не Чайковского с Моцартом. Если мы культурная нация, то в геральдике должны быть их имена и лица, а не Буденного с Кагановичем. Если б не Василий Васильевич, да не тот шикарный приемник с названием «Барнаул», да не тот политический комментатор с фамилией Октябрьский, так бы до сих пор и думал, что живу в самой прекрасной стране от Москвы до самых окраин.Прошло лето. Василий Васильевич привел стадион в порядок. Конечно, и мы помогли, но ведь один все довел до ума. Преобразил футбольное поле, кое-где прокопал канавки. Сделал на улице шикарный помост для штангистов. Помню даже, как-то раз с показательными выступлениями приехал наш земляк, штангист, чемпион мира и Олимпийских игр Федор Богдановский. Собрался весь город посмотреть на его выступление. 
Публично поблагодарил за работу. Оказалось, он Василий Васильевич Титов. А то как-то Василий Васильевич, без фамилии. Он 1890 года рождения. В 1953 году ему было 63 года. О себе почти ничего не рассказывал, да и мы старались не лезть к нему в душу.

Прошел год. Он стал на год старше, но и мы тоже, нам стало по семнадцать. В России с алкоголем отношения особенные. Уже не знаю, с чего все началось, но в семнадцать лет я в первый раз попробовал водку, на том же стадионе. По амнистии вышел мой детдомовский друг Вовка Чан. Сидел он немного, около пяти лет, в детской колонии. Вовка был удивительно одаренным мальчишкой.
В колонии он научился здорово играть на шестиструнной гитаре и петь, но не блатные песни, а романсы. По-моему, у него был абсолютный слух. Где Вовка, там гитара, где гитара — там Вовка и романсы. Боже! До сих пор в моей памяти романс в Вовкином исполнении «Пара Гнедых», как эталон подачи актером своего исполнения. Он не просто бренчал на гитаре на три аккорда. Такой своеобразной аранжировки любой вещи в его исполнении я не слышал больше никогда. Вовка, да и вся его семья, по национальности корейцы. Каким образом они оказались на просторах России, никто в этом городе не знал. Но то, что все мужское сословие — воры, знали все. Корейские семьи большие. Нормальная корейская семья из семи, девяти детей – обычное дело. Корейцы не знают слово «аборт». Что дано Господом Богом, должно родиться и жить. Какому Богу Вовка молился, я не знал, но русский Бог ему помогал. По выходу и по приезду домой, Вовка не заставил себя долго ждать. И на следующий день ночью ломанул сельский магазин недалеко от города. 
— Вот дурак! — говорил он мне о себе. — И чего я в него поперся? Да там и брать нечего. Зашел, а там одни хомуты, вилы, лопаты, бочки с селедкой, мыло, гвозди, да табак с водкой. Взял шесть бутылок «Рябина на коньяке». 
Вот ее-то мы в тот вечер и попробовали. Мы слушали приемник в комнате Василия Васильевича, «Голос Америки». Комментатор Октябрьский вещал про американский образ жизни. Получалось, не жизнь, а малина. И все-то у них о’кей! А уж кока-кола — это такое питье, и что оно чуть ли не рекой течет, а уж вкусное, и сравнить не с чем. И дома у них лучше, и машина в каждой семье. И, конечно, джаз. Октябрьский ни одним словом не обмолвился, что негры не имеют прав ни на что. Что Гарлем — их вотчина, хуже помойки в СССР. Он сказал, что есть один негр — предатель, больше живет в СССР, чем в Америке. Это Поль Робсон. Мы слушали все это, но в Америку никто не захотел.
— И зачем мне эта Америка, — сказал Вовка, — если там все живут богато, зажиточно, то и воровать не надо. Нет, не хочу туда. Никакой романтики, да и сроки, слышал, у них огромные. Ну дадут мне, если поймают и докажут, за то сельпо два года, а там восемь. У нас только за банк столько дают, если мокрухи нет. 
Мы пили Вовкину ворованную «Рябину на коньяке». Помаленьку хмелели. Василий Васильевич ради приличия выпил тоже. Но я-то знал, что воровской халявы не бывает. Значит, Вовке впоследствии что-то будет нужно, и не ошибся. Среди всей компании только мы с Чаном были повязаны по-настоящему с криминалом. Он домушник, я щипач. Я все время, как свободный художник, волк-одиночка. В любое время я мог завязать со своим ремеслом. У меня и надо мной не было никогда, чтоб кто-то мог указать, как мне жить. Я ни кому в этом городе не мешал.
Военных детдомовцев уважали. Мы почти все были безотцовщиной. А у кого отцы и были, то инвалиды без рук и ног или алкоголики. 
Пишу этот рассказ и думаю: силен человек задним умом. Все забыл. Так по новой войне тоскует. Видно, новому поколению хочется испытать себя в той ипостаси, поползать на брюхе с коликами навыворот. В компьютере все красиво, стреляй, бей, жги и боли никакой, свои руки, ноги целы. А тогда в том же 1953–м году... Всего-то восемь лет прошло после той войны. Выйдешь на улицу, а навстречу тебе три-четыре человека, или в коляске едут, или пешком еле-еле, с костылями кондыбают. Не пишу — идут. Так не ходят. Скоро пол-Украины такой будет. Ни один урок не впрок, обидно.
Я впервые пил алкоголь. Было так хорошо. Все люди казались братьями. И Вовка Чан, ну просто ангел небесный, прилетел с неба и одарил всех радостью. А рябина и на самом деле была вкусной. Хотелось всех обнять, сказать всем самые сокровенные ласковые слова. А больше всего хотелось сказать тому комментатору Октябрьскому из «Голоса Америки», чтоб он подавился своей кока-колой. В России есть такое питье типа «Рябины на коньяке», и им такой вкуснятины никогда даже не понюхать. Поль Робсон хоть и негр, но в России его уважают. А всей Америке хотелось сказать большое спасибо за ту тушенку, за те Студики, что помогли до Берлина доехать. И вообще, мы всегда будем помнить то добро от Америки, ее народа. Но жить, как живете вы, нам претит. Россия любит общак. Когда радость и горе общее, легче пережить. Вот сидим мы общаком, как в тюремной камере, и нам хорошо. Вам, американцам, нас никогда не понять. У нас одна поговорка чего стоит: от тюрьмы и сумы не зарекайся. Страна-то огромная, не то что ваша. Да еще и за колючей проволокой. Вы же нас и обложили со своей холодной войной. Пока Сталин был живой, ни одна собака не гавкнула. Пока Дуков был при деле, при армии, и рта боялись открыть. С той армией, с теми солдатами и командирами до Ламанша два дня ходу, как сказал Василий Васильевич Титов.

Напомню, прошел ровно год, как Василий Васильевич работал на стадионе. И вот однажды он сам попросил Токмана навести о нем самом справки, кто он, что он. Уж не знаю, что его побудило это сделать. Но где-то через месяц на имя Токмана пришел ответ в огромном конверте. Токман с большой осторожностью его вскрыл и начал читать молча. Мы смотрели на него. Его лицо, мимика, как он все прочитанное воспринимает, говорило само за себя. В конце он тяжело вздохнул, словно гора с плеч свалилась, и, обращаясь к Василию Васильевичу, сказал:
— Поздравляю вас, уважаемый Василий Васильевич, вы полностью реабилитированы, с вас сняты все судимости, вам возвращено ваше воинское звание майора, на момент суда отнятое трибуналом, как у изменника Родины. Вам возвращено право жить в Москве, по ул. Арбат, там, где проживает ваша супруга. 
Аркадий Абрамович передал ему пакет. От волнения у Василия Васильевича подкосились ноги. Он сел на пол, обхватил голову руками и плакал навзрыд. 
— Ну наконец-то разобрались, — сказал он. — Только кто мне вернет те двенадцать лет лагерей? Кто мне вернет моих сыновей, что отказались от отца? Да и супруга тоже уже не моя.
Мы вышли на улицу покурить. Проходя через фойе, Василий Васильевич остановился около портрета Сталина. В то время портрет вождя непременно должен был висеть во всех организациях на видном месте. А под портретом весь центральный комитет партии большевиков. И это мы их всех должны были любить и почитать, как отцов родных. 
Хмельные, мы вышли на крыльцо. Аркадий Абрамович достал свой «Беломор», но угощать никого не стал, экономил. Зато Василий Васильевич достал кисет с махоркой и газетную бумагу. Свернул себе огромную «козью ножку», а кисет пошел по рукам. 
— Аркаша, — впервые Василий Васильевич обратился к директору ласково, как к сыну, назвав того по имени. — А ведь ты не все прочитал. На-ка, Мишка, прочитай, чтоб все знали, кто я на самом деле. 
— А может, не надо, Василий Васильевич? — из деликатности спросил я.
— Надо, Мишка, надо. Истина должна восторжествовать. 
Спустя многие годы я просто не могу хронологически все изложить, где, когда, в каком качестве работал, служил Василий Васильевич. Но в этой бумаге было написано: «Титов Василий Васильевич, 1890 года рождения, дворянского происхождения. Его отец — лесопромышленник, в Тверской губернии имел несколько лесозаводов. Своей причастности к дворянскому роду никогда не отрицает. В пятнадцать лет закончил Тверскую гимназию. Четыре года отучился в кадетском военном училище, по окончании оного был переведен в высшее военное юнкерское училище при дворе. Затем был произведен в чин поручика, а к началу войны 1914 года был в звании штабс-капитана. В совершенстве владеет французским языком. За четыре года войны награжден двумя «Георгиями». «В революции участия не принимал, так как до последнего находился на фронте. Революцию воспринял как свершившийся факт. В белом движении не участвовал. Во времена НЭПа помогал Красной армии, обучал молодых командиров в Р.К.К.А. Был на хорошем счету у руководства армии. И когда Серго Орджоникидзе потребовался личный секретарь со знанием языков, был направлен в Наркомат тяжелой промышленности. Неоднократно встречался с тов. Сталиным, его присутствие во время встреч Орджоникидзе со Сталиным было обязательным. Во время его работы в наркомате Орджоникидзе при его участии были построены Днепрогэс и Магнитка. Награжден Орденом Трудового Красного Знамени. В наркомате работал до кончины Орджоникидзе, переведен преподавателем в Академию Генерального штаба Красной армии. Лично знал Блюхера, Якира, Тухачевского. Начало Великой Отечественной войны встретил в звании майора в должности комбата пехотной дивизии, на подступах к Смоленску».

Я читал и поражался мужеству этого человека, настоящего русского дворянина и военного. Попав под Смоленком в окружение, ни один из его бойцов не поднял руки вверх. А со слов самого Василия Васильевича мы услышали такое, что и в голове не укладывается. Командующий армией генерал Павлов был чуть ли не публично был расстрелян за то окружение. И когда с июля по март они пробивались к своим под Вязьмой, а это сто сорок километров от Москвы, полуживые, обмороженные они вышли к своим. Его как комбата арестовали за то, что не погибли, как другие. Они в окружении не знали, что Сталин издал приказ: ни шагу назад, иначе — расстрел. Чтобы как-то разрядить обстановку, Василий Васильевич сказал:
— А знаете, как меня Сталин называл, не стесняясь Серго, — дворняжка, за мое происхождение. Обидно было вождю, что он сам всего-то сын сапожника Джугашвили из Гори. Но все равно я ему благодарен, что не расстрелял, помнил сделанное мною при Орджоникидзе. Вот такой я, изменник Родины. Да что я все о себе, сколько нас таких по России, невинно пострадавших за нашу же любовь и преданность России.
Я смотрел на него совершенно по-другому. Какие круги ада прошли те люди, а про Родину ни одного слова хулы. Вскоре мы всей своей честной компанией провожали Василия Васильевича Титова в Москву. Он простил всех — и жену, и детей. Жил в Москве он один, бобылем. В 1956 году летом, перед армией, я навестил его. Это был по-прежнему старик с военной выправкой, время его не согнуло. Иначе это был бы не Василий Васильевич. 
— А знаешь, Мишка, — сказал он, — пойдем, я тебя перекрещу, нехристя. 
И он привел меня в московский бассейн, построенный на месте взорванного Храма Христа Спасителя. 
— Знаешь, как это место в народе называют? — спросил он меня.
— Нет, — ответил я. 
— «Купель атеизма». 
Мы искупались, и он меня спросил, как я себя чувствую. Я сказал: — Омерзительно. — И я тоже, — сказал он. Пусть лучше бы религия, вера, как опиум для народа, была, чем это стоячее болото. Каганович потрудился на славу. 
— Неужели Господь его не накажет? 
— Да он туда, к Господу, и не попадет. Так и будут в урнах в стенке лежать, у них рай на земле был.
Уезжая из Москвы, я знал, что мы больше не встретимся. Под стук колес на стыках я, тогда не писавший стихи, написал вот это четверостишие. Если вам когда-нибудь придется ехать поездом, стук колес успокаивает лучше любого лекарства. А так говорили стыки:
Тюрьмы! Тюрьмы! Тюрьмы! Тюрьмы!
Зеки! Зеки! Зеки! Зеки!
Сибирь, Север! Сибирь, Север!
В робах ватных человеки!
Рубят лес и моют злато!
Чтоб страна жила богато!
Потом вспашут целину
И накормят всю страну.

 

Жажда истины не оскудела,
Вьется дней бесконечная нить.
В жизни самое трудное дело
Душу живу в себе сохранить.
Война и мир. Любовь 
и ненависть.
Добро и зло. Богатство и нищета. Это не просто слова. Все это присутствует в каждом человеке. Каждый вправе выбирать себе то качество, с каким хочет прожить в социуме. Никогда не принимайте патриотизм толпы за свой личный. 
Конец.