С лица воду не пить

 

Памяти всех репрессированных в 1949 году. Вернувшихся в Латвию в 1962 году. Памяти всех, кто не дожил до наших дней. Низкий поклон им за их мужество, терпение, неозлобленность, порядочность. Этот рассказ о женщине, достойной быть незабытой никогда.

Строительство огромных рыбных прудов дело нелёгкое, особенно когда по-настоящему делается это впервые. Место было выбрано весьма удачно. Проектировщики, видимо, прошли сотни километров пешком, изучая местность. Наверняка были и споры с местным населением, потому как десятки хуторов попадали вместе с пастбищами в зону строительства. Даже представить невозможно, с каким настроением люди покидали годами насиженное своё родовое гнездо. Слава Богу, в зону не попало ни одно кладбище. Людям построили посёлок, дали квартиры, на этом все и успокоились. Обещали работу на прудах, кто в каком количестве пожелает. Стройка, по-моему, началась зимой, чтобы была возможность работать ковшевыми экскаваторами, не знаю, как они называются. Это когда ковш летит далеко, а потом им гребут землю и высыпают, делая нечто вроде дамбы. В общем, для нас, водителей самосвалов, это была обязаловка, хоть месяц, но должен отработать на прудах. Лично я ехал туда неохотно. Не люблю возить на расстояние двухсот метров. Это так муторно, так однообразно. Ты, машина, экскаватор и восемь часов этого кошмара. Собрали нас как с миру по нитке, почти со всей Латгалии, особенно много было мадонских, но были и наши, резекненцы. Все мы сейчас, кто тогда работал на тех прудах, уже старые, кого-то уже давно нет. Были и такие, кто свои водительские права получил ещё до прихода Ульманиса к власти. Не забуду никогда тех патриархов водителей, это Владимир Лихтенштейн и Григорий Филиппов. Даже в какой-то степени горд, что работал вместе с ними. Любил слушать их рассказы.

Кого они только ни видели. На каких только машинах ни ездили. Бывало, что-то и соврут для юмора, а потом над нами, молодыми, и похохочут. Их все любили и уважали. Работа на таких стройках каторжная. Командировка, рубль тридцать копеек в сутки, не разгуляешься. Не помыться толком, не пообедать вовремя, все всухомятку. А кого это волновало? Давай рейсы! Давай тоннаж! К какому празднику если десятку премиальных дадут — радовались. А то, что язва желудка, гастрит у каждого второго, не с кого спросить. Теперь совсем другое дело. Хоть и капитализм, а смотрю, работягам обед горяченький везут. 
Увидел я эту женщину, как сейчас помню, после Лиго. Дождь хлестал, как из ведра. Словно Боженька решил отыграться за праздники. Четыре дня гуляли — и ни капли. Дал людям хорошую погоду, зато потом лил неделю. Она шла мокрая до нитки. На предложение подвезти отказывалась. Я так подумал, может, живёт где-то рядом. Вот интересно, неужели только я один обратил внимание на её походку? Я в жизни видел только одного человека с такой походкой. Это Елена Перегудова. Горд, что был знаком с ней. В своё время была балериной в Мариинке, в Питере, впоследствии врачом и удивительным поэтом. Она была уже преклонных лет, и вся поэзия сводилась к религиозной тематике. Царство ей Небесное и вечная память. Интеллигентка, добрейшей души, как человек и врач. Эта женщина шла точно такой же походкой, ступая на носок, а потом на пятку. Она плыла как иноходец, хоть ставь ей блюдце с водой на голову, не расплескает. Лица я не видел. Только мокрое, плотно прижатое платье говорило о её незаурядной фигуре. За её отказ шоферам подвезти её зауважал. А может, она подумала: всё равно вся мокрая, чего буду сиденье мочить? И вдруг она пропала. Скорее всего, свернула с дороги на хутор, что был в двустах метрах от дороги. Недели две я её не встречал. Мой месяц обязаловки подходил к концу, как вдруг я её увидел. Она стояла в окружении школьников. Чуть поодаль стоял мужчина и не сводил с неё глаз.

Я остановился на обочине дороги. Мне хотелось увидеть её лицо, услышать голос. Ну точно, как у Горького в рассказах о детстве, когда он работал на пароходе посудомойщиком и однажды увидел на палубе небесной красоты женщину. Долго любовался ею и всё ждал, когда она заговорит. Ему казалось, что и голос у неё должен быть божественно красив, его тембр. Но когда она наконец заговорила, и её фраза была: — Уф! Как же я вся взопрела! Уф! Как жарко! — Ну и прей дальше, — подумал Горький. — Лучше бы и рта не открывала! 
— Горький понимал красоту, а мы чем хуже, — подумал я. Она говорила по-латышски. Знаете, так негромко и так чётко, словно учитель истории или географии. Где не надо орать. В истории всегда интересно, в географии тем более. Когда заходил в магазин, видел только её профиль. А когда вышел, обомлел. Настолько она была красива. Что там Вия Артмане! Она рядом не стояла. Им всем, киношным, до неё, как до Китая. Крашеные, с макияжем, в иностранных шмотках, они не дотягивали до неё. А мужик стоял и любовался такой красотой, совершенно не понимая своего несоответствия ей. Он был её мужем. Ещё одна загадка для меня. На лице, там, где должен быть нос, была кожаная повязка. Местные, по-видимому, его знали. И никому из них это не было в диковину. Мне же... Я не знал, что и думать.

У меня самого жена красавица, вылитая Элеонора Быстрицкая. Всё при ней, но это чудо природы, — думал я. — Это же скольких женщин Господь Бог обделил, отдав всё ей. 
Действительно, прав Достоевский — красота спасёт мир. 
— Но кто же этот, что всё время был с ней? — думал я. Да разве знал я, что за жизнь прожили эти люди. Навскидку ей можно было дать не больше тридцати. Настолько молодо она выглядела. 
— Нет, Мишка, — думал я про себя, — как же узнать всё про нее. Интрига полнейшая. Я делал свои рейсы, но она всё время не выходила из головы. Я не бабник. В семье всё хорошо. Четверо детей настрогал, все мальчишки. Зачем тебе, парень, знать о какой-то красивой женщине? Да мало ли их кругом. Нет на этом свете красивей женщин, чем в Латгалии. Просто убежден, нет, и не будет никогда.
На следующий день ко мне в кабину подсела наша учётчица рейсов, Вера. Обычно человек я весёлый, коммуникабельный, балагур. А в тот день меня словно подменили, молчал, как рыба, и всю дорогу не проронил ни слова. Вера этому очень удивилась. Она меня знала другим. А здесь вроде Мишка и не Мишка. Через два дня мне уезжать, конец командировки. Ну не мог я тогда не спросить Веру о той женщине. И она мне рассказала совершенно невероятную историю. Она местная, годами старше нас, помнит то время, ещё до войны. В тысяча девятьсот двадцать третьем году два соседа хуторянина вместе праздновали Лиго. Дело молодое, когда ещё, если не на Лиго идти в лес искать цветок папоротника. И, конечно, нашли. Через девять месяцев, уже в марте, у одного родился сын, у другого — дочь. Главное, и родились в один день, тринадцатого марта. Мальчика назвали Янисом, девочку — Ингой. Уж так судьба распорядилась, чтоб быть им всегда вместе. Они и были, до поры до времени. Ходили в одну школу. Вместе учили уроки. Помогали своим родителям как могли, коров, и тех пасли вместе.
Весна в 1941 году выдалась ранняя. Деревенские дороги, а какие тогда были дороги — одно название, развезло, словно каша. Инга с Янисом учились последний год в гимназии. Летом выпуск. Случилось, что каникулы пришлось делать раньше времени. Тринадцатого марта, в день рождения детей, сначала угостились у одних родителей, потом у других. Янису подарили хорошую гармошку, очень хорошую, чуть ли не баян. Умели тогда делать добротные вещи. Инге, как девочке, туфельки ручной работы на заказ. Радости детей не было предела. Угощались как раз у Инги. Мужчины иногда выходили покурить и поболтать о политике. Немцы успели повоевать в Испании и в Польше. Латвия уже была в составе СССР. Казалось, что уж с Россией-то войны Гитлер не развяжет никогда. — Что, молодёжь! Сидите с нами, стариками. Идите последний раз в этом году хоть покатайтесь на лыжах. 
— А что, и правда, Инга, давай за своими лыжами, — сказал Янис. Март. Тринадцатое. Снега ещё хватает. Но кое-где уже проталины. Особенно у корневищ стволов берёз. Лыжи у Янки самодельные. Сделал сам. Специально укороченные, чтоб лавировать между деревьев. 
— Знаешь, Инга, ты поезжай первая, проложи колею. У тебя лыжи длинные и не проваливаются. 
Инга набила колею лыжни и осталась внизу под горкой, чтобы полюбоваться Янисом. 
— Смотрите! — эхо разнесло крик Янки троекратно. Давно уже эта березовая роща не слышала такого влюблённого, радостного крика мальчика. Янис оттолкнулся палками и полетел навстречу своей любимой. Солнце словно ждало эту минуту, чтоб осветить такой счастливый момент. Инга видела внизу, стоя в тени, к солнцу затылком, что снег и солнце ослепили Янку. Она видела. Кричала, но уже ничего нельзя было сделать. Янка летел прямо на большую березу. Удар. Когда она подбежала, её Янис, ещё минуту назад такой веселый и здоровый, лежал и не шевелился. Там, где должен быть нос, сплошное месиво, а на лбу, по всей его ширине, огромный шрам и из него текла кровь. Инга не помнит, как она прибежала домой. Она кричала, она просила, чтоб запрягли лошадь. Это сейчас почти у каждого, даже ребенка, мобильник. А тогда... Это опять же сейчас в каждой машине аптечка, и почти каждый знает, как оказать первую помощь. Янку на санях привезли домой. Он был в сознании, его тошнило, явно сотрясение мозга.

 — Руки, ноги целы, — сказала бабушка, — остальное вылечим. Его отмыли от крови, переодели в чистое и положили под лампадками. 
— Если есть Бог, — говорила бабушка, — поможет. 
— О каком Боге ты говоришь, бабушка? — спросил Янка. — Если и был он, то теперь его надолго не будет. 
И как же он оказался прав тогда. И действительно, после войны многие церкви и костёлы стали складами или клубами, особенно в Латвии. А Латвия и сейчас впереди планеты всей. Есть же в Прибалтике и другие страны. К примеру, та же Литва и Эстония, где не только народ, но и правительство как могли отстаивали интересы религии. Я человек старый и просто так напраслину возводить не буду. Видел и Снечкус, и Гришкявичус. Да и сейчас, проезжая по Литве, видно всё церковное наследство, даже после коммуняк, словно новое. А уж собор св. Павла в Вильнюсе, с его витражами, с его алтарём, с его распятием Иисуса Христа можно и нужно считать шедевром архитектуры ещё лет на пятьсот вперёд. 
Всю ночь Янка стонал от боли. А утром... утром он сказал маме: пусть она как-нибудь поделикатнее попросит Ингу, чтоб какое-то время она не навещала его, и заодно пусть передаст в гимназии, что учиться он дальше не может. 
Через две недели шрам на лбу затянуло, словно его и не было. А вот нос... нос гноился. Бабушка что только ни делала, но улучшений не было. Многие спросят меня: а почему в Ригу не повезли, к докторам не обратились? Да, мы живем в 21 веке, но абсолютно, в бытовом плане, почти на том же уровне сороковых годов. Всё платно, как и тогда. Чтобы лечиться, даже сейчас, одной коровы не хватает. А народ того времени точно такой же, что и сейчас. Все время удивляюсь. Ведь практически ничего не меняется. Те же бабки, гадалки, экстрасенсы, знахарки, колдуны, цыганки. Просто диву даёшься, чуть ли не у каждого третьего высшее образование, но ведь поход к врачу отложат, пока не побывают у всех перечисленных. Помню, в 64 году жил в Стружанах, совершенно новая больница. Доктора по тем временам просто волшебники. Ривкин Исар Моисеевич, Видиньш Юрий Юрьевич, Лопухин Анатолий Иванович. Что ни доктор, то легенда. А привезут с хуторов старика почти безнадёжного, спрашивают: чем лечился человек. Отвечает, что пил свиную мочу, и это при язве желудка.
 Спрашивают, а что у вас за образование? Высшее техническое, говорит. С ума сойти. И сегодня верят больше Чумаку, с его заряженной водой. Так и тогда. Бабушка Яниса нашла чистую льняную паклю. Намылила её хозяйственным мылом и приложила такой компресс к носу Яниса. Словно там не нос, а чирей. Правда, гной перестал идти, но на этом все и кончилось. Короче, хрящ носа, его кончик отвалился. Оголилась огромная дыра. Однажды, уже через месяц, Янка посмотрел на себя в зеркало и обомлел, увидев своё отражение. Мать услышала звон разбитого стекла. Она вбежала в комнату, когда Янка, сидя на кровати, на полу выбирал себе осколок зеркала поострее, чтобы одним махом покончить со всей этой канителью. Как она уговорила его не делать этого, одному Богу известно, но с той поры Янка замкнулся.О чем думал тогда этот мальчик? А думал он о том, как жить дальше с таким увечьем. Он понимал: ничего не изменится, нос новый не вырастет. Ещё совсем недавно в доме постоянно звучал смех, а теперь... Янка понимал, как страдают все: мама, папа, бабушка, а больше всех Инга. Однажды утром он услышал её голос в прихожей. Его мама говорила ей: пусть она немного повременит, подождёт, может быть, ещё всё уладится. Сердце Янки разрывалось от тоски по ней. Казалось, ещё секунда, и он не выдержит, выйдет в прихожую. Ему не хотелось, чтоб она увидела его таким. 

Ну не буду же я всю жизнь скрываться, сидеть увальнем дома. Мне всего семнадцать. Скоро лето, сколько работы впереди. И пахота, и сенокос. Кто за меня эту работу будет делать? Сам виноват. Ну нельзя же злиться на весь мир. Бабушка же сказала, руки-ноги целы. 
И он вышел к ней в прихожую. Инга не закричала, не заплакала. Она предполагала, что у Янки будет повязка на лице. Он не проронил ни слова, она всё прочитала в его глазах. Они говорили: как он истосковался по своей подруге, как ему сейчас её не хватает. Мы же выросли с пелёнок вместе. Милая моя девочка! Семнадцать лет эти глаза видели только тебя. 
Янка уже было открыл рот, чтобы сказать ей то, о чём думал последнее время. А думал он о том, что просто не имеет права ломать ей дальнейшую жизнь. Ну кому он теперь будет нужен? Она такая красавица, зачем ей такая обуза. 
Инга подошла к нему вплотную. Своей маленькой ладошкой закрыла ему рот и сказала, словно она прожила огромную длинную жизнь. Словно она из семнадцатилетней девочки в один миг стала мудрой женщиной, повидавшей на своём веку и горе, и радость. Она произнесла всего два слова: «С лица воду не пить». Бабушка и мама плакали. Это же Инга! Это же их кровиночка тоже! 
С того дня солнце светило Янису каждый день, но не ослепляло. Этим солнцем была Инга. Ладошка её пахла яблоком. Янка потом в своей памяти пронесёт этот запах через всю жизнь. А сейчас он мысленно целовал её губы, хотя это была ладошка. 
Как же порой нас, мужиков, ни за что ни про что обвиняют в грубости и невнимании к женщинам. Все это неправда! Если это любовь, мужик помнит всё до гробовой доски. Даже как пахли волосы его любимой. Меня всегда коробит, когда женщина в гневе кричит, что отдала мне свои лучшие годы. Почему мы никогда не упрекаем вас за дерзкие запахи? Особенно в советское время. Как вспомню, так вздрогну, какие помады были на губах большинства женщин, и это приходилось через силу целовать! Целиком и полностью согласен с одним из героев романа Достоевского «Подросток», где князь говорит: «Молодая непорочная женщина всегда пахнет яблоком». Философски мудро, если иметь в виду наших прародителей Адама и Еву. Именно с яблока всё и началось. Может, этот запах яблочка для нас, мужчин, эталон чистоты не только тела, но и души. 
Янка понял в тот день, что есть человек, семнадцатилетняя девочка, с красивой душой латгальской природы, где всё впитано с молоком матери, где даже зачатие её и его произошло именно на природе. А где ещё такая природа, если не в Латгалии, где родились величайшие поэты, прозаики. Один Райнис чего стоит. А из молодых — Женя Шешолин, вошедший в антологию величайших поэтов мира. И разве не природа, одному в Прейли, другому в Краславе, вложила в душу дар, равного которому пока нет.
На следующий день после сказанного Ингой у Янки выросли крылья. Что там нос, когда есть крылья! Утром, когда вышел на улицу, даже вороны, что сидели около собачьей будки, показались соловьями. Впереди была жизнь, была вечность. Теперь всё делалось в охотку, из рук ничего не валилось. Инга ещё до выпускного училась. Янка с отцом перепахали всё, что можно. Посадили всё, что смогли. А картошки, по просьбе бабушки, посадили в три раза больше обычного. Седьмым чувством чуяла старушка, что скоро всё пригодится, как никогда. И она оказалась права. Перед Лиго, за неделю, отец решил косить траву раньше обычного. Сенокос выдался удачным. Погода стояла отменная для сушки и уборки сена. Сколько себя Янка помнил, не видел никогда столько скирд, как в тот год. И это ещё не всё. Намечалось много и зерна, особенно ячменя. А уж картошка ранняя была чуть ли не с кулак размером. —  Вот прёт все, — думала бабушка. — Хорошо! Но не к добру это. 
Она вспомнила, как начиналась та Первая мировая. Тысяча девятьсот тринадцатый год был тоже по урожаю обильным, а потом война.
— О господи! — подумала она. — И тогда закрома ломились от урожая. А на следующий день началась война. Та, вероломная, другого слова даже нет. 
Пусть историки дают ей определение. Я тоже видел мальчишкой её начало. Вспоминать страшно. 

Двадцать шестого июня к хуторам подкатила русская полуторка с солдатами в кузове. В кабине сидел офицер со списками в руках. Латыш. Скорее всего из когорты красных латышских стрелков. Ни отец Инги, ни отец Янки не знали русского языка.

Родина в опасности, — сказал он, — сейчас вы поедете с нами. Полчаса вам на сборы. 
— Какая Родина? — Спросил отец Янки. — Ещё года нет, как Латвия в составе СССР, а вы Родина. 
— А это твой выбор, — сказал офицер. 

Янка стоял рядом и не понимал, что нужно этим людям с красными звёздами на пилотках и в ботинках с обмотками. Янка с Ингой видели своих отцов в последний раз.

Правда, потом было всего два письма, два треугольника, на русском языке. Отец писал, что попросил русского бойца написать письмо, потому как на латышском языке писать не разрешает, какая-то цензура. А вдруг в письме какие-то секреты. Отец писал, что они под Лугой, около ста сорока километров от Ленинграда. Если будете писать письмо, найдите, кто это сможет сделать на русском. 

Скорей всего, письма он так и не получил, в июле везде были уже немцы. Бабушка Янки сказала, что надо прятать девок, а то надругаются. Посоветовала Ингиной маме навести дома кавардак и побольше грязи дома и на дворе. Что у нее есть уже опыт Первой мировой. Она помнит, как ещё в ту войну она сделала такое, и их хутор немцы обходили стороной. 

Первыми на хутора явились, как ни странно, не немцы, а шуцманы, в основном рижане. Местных не нашлось. Заезжали на каждый хутор. Пересчитывали скот. Потом сказали, чтоб молодёжь не пряталась, всё равно найдут. Германии нужны рабочие руки. Молодежь поедет туда помогать Германии. Бабушка Янки и здесь посоветовала Ингиной маме сделать одну вещь. Смысл сводился к тому, что немцы считают себя чистюлями, не любят грязных и вшивых. Ингина мама нарвала ольховых шишек, крепко заварила кипятком, дала отстояться, и этой вонючей жидкостью коричневого цвета намазала Инге голову и волосы, будто у неё тиф. Ингу это не спасло. Немец-врач сразу определил, что она здорова. Совсем по-другому происходило на хуторе у Янки. Когда немец-врач попросил Янку снять повязку с лица, а тот выполнил его просьбу, немцев как ветром сдуло. С криком «сифилис» они попрыгали в свои мотоциклы и на их хутор больше ни ногой до конца войны. 

Ингу увезли в Германию. Вернулась она в Латвию только в сорок девятом году. Четыре года войны работала на оборонном заводе. После войны, когда Берлин поделили на четыре зоны, оказалась в американской зоне, в лагере для перемещённых лиц. В совершенстве выучила немецкий язык, даже грамматику. Могла читать техническую литературу, с её замысловатыми названиями, деталями, которые не переводили на латышский язык. 

И всё-таки я в тот раз встретился с Ингой и её мужем. Мы долго сидели на её хуторе, часа четыре. Она оказалась на удивление радушной, разговорчивой. По-русски говорила лучше, чем я, в смысле литературного языка. Она поведала мне, как там, в американской зоне, ей предлагали поехать на выбор в Бразилию, Аргентину, Мексику и даже в Америку. Но она предпочла Родину, Латвию. «Раз так, — сказали ей, — будешь ждать долго-долго». Она согласилась ждать, подрабатывая переводчиком. Я смотрел на этих людей, всё время думая, где Инга брала силы. Она ответила на мой вопрос одним словом: родина, Латгалия. Теперь, сидя напротив, я смог разглядеть Яниса и Ингу получше. Да, конечно, она выглядела чудесно. Но седина! Но это ещё больше придавало ей женского обаяния. Знаете, ведь всё, как в природе, когда наступает бабье лето. Мне хотелось, чтоб её лето никогда не кончалось. Янис вблизи оказался таким, знаете, как гриб-боровичок. Чувствовалась недюжинная сила, он уже полнел, но я не думал, что когда-нибудь он будет противно толстым. Он больше молчал, давая Инге выговориться. Я был благодарен им за доверие, за рассказ об их жизни.

Почему я так долго молчал! Почему я тогда, ещё в семидесятые годы, не поведал миру об этих удивительных людях? Янка рассказал, как он жил те годы, пока Инга была в Германии. Поведал о той большой толоке, когда убирали урожай. О том, как немцы-фуражиры приезжали и покупали овес, ячмень, картошку и сено. Платили марками. А что купить на те деньги, живя далеко от городов, на хуторе? А когда снова пришли русские, отобрали их лошаденку-восьмилетку, чтоб ездил какой-то вестовой. Ему же дали взамен огромного бельгийского тяжеловоза. Янка рассказывал, и вспоминая все это, хохотал. 

Я тоже видел таких лошадей. Янис, совершенно без злобы на русских, сказал: — Уж могли бы дать заодно телегу, хомут, седелку, уздечку. 
Это была такая громадина, что не входила даже в двери хлева. Пришлось прорубать новые. А уж ела, так за трех лошадей. У немцев она таскала пушку, а когда застревали машины, два таких битюга могли вытащить даже трактор. 
Я смотрел на Яниса и Ингу и думал: — Это же сколько люди перенесли и не озлобились. Им бы плюнуть на меня, русского. Ведь и от Советов для них было не меньше горя. Инга рассказала, как после ее возвращения из Германии она встретила шуцманов, когда делала себе новые документы. Они уже были законопослушными гражданами. Она не сомневалась, что по их наводке ее репрессировали повторно, но уже русские. Ей предписывалось, что она немецкая подстилка, а, может, даже и шпионка. Увозили вместе с матерью и бабушкой, рано утром. Не дали даже заколотить окна и двери.

Янка узнал об этом только к вечеру. Его не трогали. Он рассказал, с каким трудом добрался до Риги, нашёл вокзал, и где-то на отшибе железнодорожных путей, по гулу и плачу, вычислил состав вагонов, где была и Инга. Стоял плач и рёв, в воздухе витала безнадёга. Их, словно преступников, повезут в телятниках, неизвестно куда и на сколько. 
Солдаты не подпускали к вагонам. Если кому-то и удавалось проскочить, то ему потом не позавидуешь. Чем его только ни били, даже уже лежачего пинали. 
Ингу он так и не увидел. Зато она видела его. Их сформированный состав стоял и ждал паровоза. Люди настолько устали от всего, что когда двери вагонов закрыли, просто валились с ног. Когда ты в телятнике, то уже всё равно ничего не изменишь. 
Инга видела Янку, но кричать побоялась. Многие были с детьми, и они спали. Россия оказалась такой большой, такой огромной, казалось, ей никогда не будет конца. В конечную точку, Красноярск, прибыли в конце августа. Ночью часть репрессированных пешим ходом довели до дебаркадера, где стоял пароход. Инга как сейчас помнит название: «Енисей». Старый, многое повидавший на своем веку пароход. Возможно, еще купеческих времен, колесник. Впервые почти за месяц пути люди немного почувствовали слабинку. Сопровождавшая их охрана попросту перепилась, и им уже не было дела до каких-то латышей, хотя были и русские — староверы. 
Утром выйдя на палубу, Инга увидела реку. 
— Что там наша Даугава, это ручеёк, — подумала она. Днём навстречу попадались буксиры, что тащили за собой плоты древесины из целых бревен, метров по двести длиной. Всё поражало своими размерами. Даже когда пароход причаливал к пристаням в деревнях, и местные жители предлагали рыбу, то и та была невероятно больших размеров. А уж когда вышли в то место, где Енисей встречается с Ангарой (это место называется стрелка), берегов было не видно. Инга потом только поймёт, что их завезли к чёрту на кулички. И единственная дорога обратно до Красноярска — это Енисей. Рассказывая  мне всё это, она немного сделала паузу, как бы вспоминая что-то очень важное. 
— Интересно, — сказала она, — на что рассчитывали власти, привезя нас в такую даль. Власти думали, рассчитывая на патриотизм местного населения, презрение к нам будет, как к преступникам. Но все вышло иначе. О каком патриотизме может идти речь, когда все местное население или бывшие зеки, или раскулаченные, ещё до войны, во время становления колхозов. Ко мне, конечно, отношение было особенное. Что там чекисты написали обо мне во всех бумагах. Только когда пришла зима, я по-настоящему поняла, что написали там, видно, много чего. Меня ставили на работу больше с мужиками. Вроде измотать физически, а потом как выйдет. Слава Богу, я все это делала в свое время девчонкой. Пилить дрова, колоть, косить, копать — приучена ко всему. Самое противное было зимой ставить сети на рыбу. Вот где приходилось действительно пуп рвать. Мне же двадцать пять было уже. 
Инга вспомнила, как однажды она не выдержала. Выбирали стометровую сеть, с огромным уловом, поскользнулась, упала и выругалась на немецком языке. Мужики остолбенели. Подошел бригадир. Инга думала, что он сейчас ее ударит. А он говорит: — А ты что-нибудь ещё можешь сказать? Инга прочитала стихотворение Гёте про дорогу. Мужик-бригадир заулыбался и сказал: — Да ты же находка для всего нашего поселка! Четыре года в школе нет немки, четыре года к нам никто не хочет ехать из Красноярска, измазаться нашей грязью. Завтра не выходи на работу, пойдём в сельсовет, потом в школу. Вот так Инга стала учителем немецкого в поселке Стрелка.
Я после её рассказа, как-то уже дома, на географической карте нашёл тот посёлок. Где Латвия и где Стрелка! Боже! Так за что же такие мучения, судя по публикациям газет?.. Репрессированных было чуть ли не тридцать семь тысяч человек. У меня был хороший друг, правда, немного моложе меня. Но когда он мне рассказал про то сибирское заточение, как рубили и валили лес, как потом распахивали те земли под колхозные поля. Когда их туда привезли, в колхозе было всего шестьсот гектаров пахотной земли, а когда уезжали в Латвию, было шесть тысяч гектаров. 
Через два года у каждой латышской семьи были свои дома. Этот народ сломить не удалось. Там, почти у черты вечной мерзлоты, у них росло всё, что нужно в хозяйстве. Многому учились сами, многому учили русских. Чтобы жить, надо работать. 
— Инга, — спросил я её, — а что же стало с мамой и бабушкой? Она горестно вздохнула и ответила: — А куда от этого прошлого денешься? И рассказала, что бабушке стало плохо ещё в Риге, в тех вагонах.

 

В том телятнике такие сквозняки — не убережёшься. Бабушка уже подкашливала. Ей бы молока с мёдом, как на хуторе лечились. А где его возьмёшь? От таблеток ей становилось только хуже. Однажды поезд встал на какой-то станции, в Башкирии уже. Знаешь, там такое сложное название — Чебаркуль. Караульщики побежали по вагонам спрашивать, есть ли мёртвые. Бабушка спала. Это нам казалось, что она спит, а она была мертва.  
На следующей остановке бабушку около вагона охранники положили на телегу и увезли в каплицу. 
А про мать я не рискнул спросить. Инга сама сказала, что маму постигла та же участь. 
Теперь-то я точно знаю, что её держало. Конечно же, Янка. Ни она там, ни он здесь не представляли себе жизнь друг без друга. Она рассказывала, что его голос ей снился во снах, на чужбине. 
— Хотя там моя жизнь к концу строилась благополучно, — говорила Инга, — Я училась в Красноярском пединституте заочно, на факультете иностранных языков. У меня сейчас высшее педагогическое образование.
В разговоре со мной она произнесла одну фразу: — Миша, я испила свою чашу судьбы.
— Помню, ещё тогда, в Риге, — вспоминала Инга, — в том вагоне, сказала маме и бабушке: вон там наш Янка стоит, нас глазами ищет. 
— Перекрести его, Инга, — сказала мама, — пусть Господь его сохранит для вашей встречи. 
— Янка, — сказала Инга, — что ты молчишь? Янка рассказал, как он сохранил Ингин хутор. 
— К 1962 году Латвия стала одной из ведущих республик Союза, — вспоминал Янис. — Конечно, мог бы я съездить к ней в Сибирь, и деньги были, и время. Но не хотел Ингу и окружающих травмировать своим внешним видом. Но… всегда помнил её слова: «С лица воду не пить». Так мог сказать только сильный человек. Я когда телеграмму из Риги получил, что она едет домой, чуть сердце не разорвалось от радости. Встретил её на перроне. 
Я смотрел на них и думал: вот он, наглядный пример верности друг другу. Любви нужно учиться. Такие, как Инга и Янис, не поедут искать своё счастье за границу. Слово «Родина» для них не пустой звук. 
Дети Латвии, возвращайтесь домой! Вместе переживём все невзгоды. Я хоть и не латыш, но Латвия мне дороже той России, где родился. Я люблю этот народ, и другой мне не нужен. 
Вот Инга — женщина! Латышка! Патриотка! Она там, будучи бесправной, сеяла доброе, вечное. С Богом в сердце и в душе. С Верой, Надеждой, Любовью к своей Родине, не стала искать виновных, с желанием вернуться домой, во что бы то ни стало. Увидеть вновь своего Яниса, устроить совместную жизнь. Да просто быть нужной своей Латвии. В конце концов, умереть дома. 
Как-то еще до кризиса 2008 года грузил древесину на гробы в Нидерланды. Хозяин увидел в накладных мою фамилию. Подошёл ко мне с опаской, это я или однофамилец. Спрашивает: — Так это Вы пишите рассказы? — Я, — говорю. — Всегда читаю с интересом. Шофер, и пишет к тому же неплохо. 
Было приятно все это слышать. Я тогда с ним поделился, что хочу написать рассказ «С лица воды не пить» про моих героев. А он мне говорит: — Так я их знаю. Они какое-то время работали на моей лесопилке. Хочешь, покажу, где они живут? — Нет, — говорю, — не хочу. 
Подсчитал в уме, им же по восемьдесят четыре года, старики. А я помню их молодыми, красивыми, любящими свою Латвию, ради которой прошли такое испытание жизнью. Для меня они всегда будут Личности.
P.S. В своих рассказах я никогда ничего не выдумываю. Всё пропускаю через сердце. И с грустью расстаюсь со своими героями. Всю жизнь учусь у них жить, любить, уважать народ той страны, в которой живёшь. Другой жизни не будет. Других людей тем более не будет. А вместе мы — НАРОД!