Вышний Волочёк. 1953 год. Мне уже шестнадцать. У меня паспорт — такой серпастый, молоткастый, мечта поэта В. Маяковского. Это гордость за страну, что имеет такие паспорта. А дальше пшик. Город, построенный купцами да промышленниками Рябушинским, Веньчуговым и Саввой Морозовым. На полдороге между Москвой и Петербургом.
Город с огромным людским и промышленным потенциалом, но живет по уши в грязи, бездорожье и практически
без водопровода и канализации. Огромные текстильные комбинаты и заводы с умывальниками, как в солдатской казарме, с туалетами, как на вокзалах, и с вонью от выгребных ям, особенно в преддверии
грозы. А я только что утром прочитал Тютчева: «Умом Россию не понять. Ее аршином не измерить. У ней особенная стать. В Россию можно только верить».
И сразу же в то мое утро читаю у М. Ю. Лермонтова:
«Прощай, немытая Россия,
страна господ, страна рабов...»
Вот уж с кем согласен на сто процентов, так это с ними обоими. А дома на полке и стеллажах хорошая домашняя библиотека. У нас дома книги читаем только мы с мамой, отец читает (он коммуняка) свою
газету «Правда». Она ему заменяет все. Потом он с упоением будет пересказывать с себе подобным, таким же коммунякой, как правильно все решают в ЦК партии, как плодотворно трудится народ и
интеллигенция, каких высот добилось сельское хозяйство. А мне в четыре часа утра вставать, чтоб идти занять очередь у хлебного магазина. Тебе на руке напишут номер, как тавро на боку животного.
Хорошо, что не каленым железом, а химическим карандашом. Ходишь потом весь день, как меченый. Сейчас я иду купаться на водную станцию. Единственное место в городе, где протекают сразу две реки, —
Тверца и Цна, можно отдохнуть по-божески и позагорать.
На пересечении улиц, ведь и назвали же, одна — проспект Ленина, вторая — проспект Советов.
Да-а-а! Всем проспектам проспекты! Булыжные мостовые с обшарпанными стенами бывших купеческих домов у властей хватило ума все это назвать проспектом.
Я этот город не люблю, ненавижу за его патриархальность, за его застой. Все хорошее в жизни обходит его стороной, словно боится измараться. Город ткачих, интеллигентов, высланных за сто первый
километр, и в конце жизни основательно спившихся. Город гастролирующих воров, осевших навсегда цыган.
Так вот на пересечении этих проспектов стоит телеграфный столб с радиорупором. Не знаю, что со мной. Почему-то меня сегодня все как никогда раздражает. Из рупора льется песня. И ведь поет ее не
наш родной русский человек. Исполняет ее не Дормидонт Михайлов, даже не Ведерников, наши лучшие оперные басы. Поет Поль Робсон!
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек!
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
— Господи! А ему-то чего надо? Неужели в этой стране не нашлось на худой конец дьякона с басом. Недавно с мамой весь вечер дома по радио слушали оперу «Князь Игорь», пел Михайлов. Басище, аж
мурашки по всему телу.
О, дайте, дайте мне свободу!
Я свой позор сумею искупить.
В этой стране быстрее посадят, если будешь часто произносить слово «свобода». А Робсону — почет. Ко всему прочему, я сегодня неслыханно богат. У меня в кармане сторублевая купюра с изображением
Ленина. И она мне жжет ляжку. Конечно, я от нее избавлюсь. На водной станции я ее или проиграю в карты, или закачу пир на весь мир с моими дружками. Эти деньги случайные, халявные. Сегодня я их
не украл, как обычно, а вопреки всему заработал. Никогда не думал, что на разгильдяйстве, на безответственности, даже на привычке выпить, можно получить какие-то дивиденды. Я работаю на
механическом заводе фрезеровщиком. Мне нет восемнадцати. На моей стороне КЗОТ, рабочий день на два часа короче. Сегодня мы впятером возвращались со смены в четыре утра. Проходили по парку Ленина.
На одной скамейке я увидел офицерский планшет, сумку. Правда, планшет очень старенький, потертый, побывавший в боях. Я со всего размаха ногой ударил по нему и заорал от боли. Первое, о чём
подумал: внутри кирпич. Когда мы с ребятами его открыли, на землю упала ведомость на выплату зарплаты работникам совхоза «Белый омут», а дальше были пачки денег. Под скамейкой лежала пустая
бутылка водки. Первым в себя пришел я. Было видно, что здесь был кассир-алкоголик. Выпил, посидел, встал и ушел. Потом вспомнил, но было уже поздно, ту скамейку он и не искал. Струсил. И прямиком
в милицию, обокрали. Даже представить трудно, какая внутренняя борьба была у нас всех. Победило милосердие. Мы заняли очередь за хлебом и пришли в милицию, благо все рядом.
— Что за делегация? — спросил дежурный сержант.
— А мы по важному делу, — ответил я. — Видите ли, мы с ребятами идем с ночной смены, в смысле с работы, а то вы невесть что подумаете. Случайно на скамейке нашли в парке вот эту сумку. Открыли,
посмотрели, а там деньги и ведомость. Деньги не трогали и не считали.
— А теперь повернитесь и посмотрите вон на того мужика, что сидит за решеткой.
Мы повернулись и увидели мужичонку в плохом пальтишке, полудраных ботинках, с запахом перегара на всю дежурку. Он посмотрел на нас и заорал, что это мы его ограбили еще вчера после обеда, когда
он сидел в парке и ел пончик. К нашему счастью, в дежурку вошел начальник милиции, капитан Лукин. Он был мой сосед по дому. Узнав про все, он приказал сержанту «залепить» в ухо этому алкоголику,
и тот во всем признался.
— Ну и как ты благодарить своих спасителей собираешься? — спросил начальник.
Деньги пересчитали, все сошлось с банковской накладной. Денег оказалось совсем немного, тридцать пять тысяч рублей.
Понимая, что никакой благодарности от этого алкоголика не будет, Лукин сам достал пять штук купюр по сто рублей и дал каждому из нас.
— Берите, ребята, заслужили. А все молодежь ругают, — сказал он. — Эти вон какие, первый раз в своей практике такое вижу.
— Поди, комсомольцы?
— Нет, — ответил я, — мы работяги.
Лукин подумал про себя, а потом произнес с сожалением: — А были бы комсомольцы, точно не отдали бы.
На водную станцию я шел тем же парком. На той скамейке сидели бывшие мои одноклассницы, девчонки готовились к экзаменам по литературе. Сочинение будет про первый бал Наташи Ростовой. Я хоть и
охломон, но «Войну и мир» Л. Н. Толстого прочитать успел. Девочки читали взахлеб про ее платье, про ее туфельки, про ее девственность, и им было жалко, что живут не в то время.
Я терпеливо выслушал их белиберду и просто словами их чуть ли не переубедил в обратном. А как мальчишка с врожденной оценкой справедливости сказал, что роман совершенно бездарен. Описывает
полторы тысячи героев, бездельников, нахлебников у России. Живут, жрут, гуляют, пляшут, кутят на всю катушку, проматывают отцовские деньги, а воевать придется мужикам. Да если посчитать, то во
всем романе, на мой взгляд, всего достойных четыре человека. Это Кульнев, Денис Давыдов, Барклай де Толли, да еще один пушкарь.
— Много ты понимаешь, Мишка! Сам ушел из школы, не закончив седьмого класса, и нам мозги пудришь.
— А вот увидите, — сказал я, — лет через пятьдесят вы будете думать об этом романе совсем по-другому. Я оказался прав. Сейчас при встрече с ними не говорим об этом романе. А тогда в стране жрать
было нечего, одеть нечего, а им про бал Ростовой. Да и потом, целую эпоху Россия кормила с каждого тиража всех наследников Толстого, так что цена этого романа для России в финансовом смысле
сумасшедшая, не знаю, как в эстетическом. Лубок он и есть лубок, красок много и все разные. Из полутора тысяч героев больше десяти никто не назовет. Не знаю, кому как, но мне дороже Киплинг с его
«Маугли», Диккенс, Короленко, Чехов, Шукшин. В «Войне и мире» я не найду ответов на вопросы, которые задает жизнь в наше время. Мне почему-то кажется, что Толстой в конце жизни поймет: жил он
неправильно, не по-христиански, и решение уйти из дома и умереть на промежуточной станции он вынашивал давно. Разве можно жить, описывая то богемное общество, иметь такую мерзопакостную
жену. Да и не мое это дело — судить. Мне шестнадцать, а горя в жизни видел — на все шестьдесят хватит. И зачем я только встретил своих одноклассниц с их Толстым?! Я по их жизни пройду без
проводника. Они же в моей заблудятся сразу.
Здесь на водной меня ждет моя подруга Люська. Она воровка-карманница. Сегодня я ее угощаю. И нашей любви, нашей дружбе позавидует Наташа Ростова. Мы вечером будем целоваться, сколько захотим, без
всякой подготовки, и даже хоть в чем мать родила. А вы, мои одноклассницы, учитесь у Наташи Ростовой, да так в старых девах и останетесь. И зачем только остановился около них? Когда я наконец
добрался до водной, вся моя братва была уже там. Со словами «в общак», я кинул Люське свою сторублевку и сказал «халява», ее не жалко.
Гуляем от рубля и выше. Я разделся. На мне были умопомрачительные семейные трусы в горошек ниже колен. Вся станция заржала. Хохот стоял невообразимый.
Я, как клоун на арене, поднял трусы чуть ли не до подбородка. Хохот стал еще больше. Ну что я могу поделать с собой,
если я такой шухарной по жизни? Мой друг Генка, погоняло Чекист, и второй Кеша, погоняло Лилипут, одобрительно усмехнулись. Ну кто, если не я, отколет что-то такое, за что приятно и
похвалить?!
И завершающую точку в моей хохме поставила Люська. Она подошла ко мне близко, оттянула резинку трусов от живота, нахально туда заглянула и повалилась от смеха на скамейки. Руками она показала
публике, что у меня там все такое маленькое, а трусы такие большие.
Я любил своих друзей, и они это знали. В чудачестве и хохмах нам не было равных. Кто нас знал, никогда
не обижались на наши шутки. Кто уходил, кто приходил, но станция всегда была полна.
Кеша. Он на самом деле настоящий лилипут. Пропорционально был хорошо сложен. Красивое детское тело с правильной формы головой, к тому же очень умной. Ну родила его мама таким маленьким. Он был
постарше меня на три года. Ему не светила армия, но он очень хотел быть военным. В цирковое училище не пошел. После десятилетки окончил бухгалтерские курсы, работал на чемоданной фабрике. У нас с
ним был один коронный трюк. Я брал его за руку, и мы шли на вышку для прыжков в воду. Поднимались на десять метров. Становились на гибкую доску. Смотрели вниз на воду. Крестились на купол церкви,
что стояла на другом берегу. Спускались вниз, на семь метров. И так доходили до трех метров. Вся станция кричала, что мы трусы и позорники, да и не мужики. С трех метров прыгали, взявшись за
руки, солдатиком. Я в воде снимал с себя трусы, будто потерял, выскакивал на плот голый и сидел, пока Кеша их не найдет. Тот бесконечно нырял и находил. Под аплодисменты я их надевал и как ни в
чем не бывало мы продолжали загорать. А в тот день я не знал, что за нами наблюдает девушка и хохочет громче всех. Это она мне расскажет позже. Чуть подальше от нас сидели две миловидные женщины
с сыновьями, мои ровесники. Я их отлично знал, они меня тоже. Они добродушно хохотали над нашим чудачеством. Один из ребят был Муслим Магомаев, другой Юра Боков. Мать Муслима, актриса драмтеатра
Кинжалова, русская, вторая, тоже актриса, Жуковская, две примадонны театра. Меня всегда поражает, когда зрелые дамы изображают девушек восемнадцати лет на сцене, а потом в жизни. А больше всего
раздражает их ложь. Магомаев при жизни избегал разговоров о том, что он когда-то жил в Вышнем Волочке, ему казалось это унизительно, недостойно его.
Вот Москва, Баку — другое дело. Кому хочешь можно навесить лапшу на уши, только не мне. Я помню его школьные выступления. Аккомпанировала ему всегда учитель музыки по классу фортепиано, дама по
фамилии Шульгина. Тоже в свое время эвакуированная откуда-то, да так и осталась в Волочке до конца дней своих. Вообще, всегда люблю людей формации тридцатых годов. Что-то было в них особенное.
Или образование хорошее того времени, но была еще и безмерная человечность по отношению к другим.
Свесившись через перила, девчонка, что хохотала громче всех, обратила на себя внимание и нашей компании. Первой это заметила моя Люська. И она открытым текстом крикнула: — Эй, ты, шалава,
что зеньки пялишь на моих пацанов? Смотри туда. Она показала на Магомаева и Бокова. Девчонка не обиделась, а, наоборот, подсела поближе к нам. Вот тогда я и разглядел ее получше. Красивая,
стройная. Шикарно одетая по тем временам. Все на ней было заграничное. Скорее всего, кто-то служил или в Германии, или в Польше, оттуда эти шмотки. Она не спеша разделась. Осталась в меру
закрытом купальнике. Как бабочка порхнула через наши ботинки, брюки, и пошла на вышку. Я обомлел. От нас, по-видимому, сколько бы мы ни купались, пахло кислыми щами. От нее ветерок донес
божественный запах. Запах чистоты, когда моешься каждый день, а не раз в десять дней. Я и не знал, что есть где-то другая жизнь и будешь пахнуть так же.
Девочка поднялась на десять метров. Покачалась на доске, сделала поворот в воздухе и без единой брызги вошла в воду. Тремя натренированными сильными гребками подплыла к плоту и одним рывком из
воды выкинула свое тело. Я посмотрел на Люську.
— А я думала, шалава, — сказала та. — Наверное, гимнастка, те все умеют.
В Люськиных глазах, как в книге, я прочитал и зависть, и ревность в отношении меня, а больше ненависть к этой девочке.
Недели две я работал уже в дневную смену, не ходил на водную станцию. Летом же тепло и светло долго. Я пришел на водную один. Девочка сидела в одиночестве, одетая, не купалась. Моя Люська уехала
на гастроли по городам и весям. Я подсел к ней. Она не отодвинулась, не оттолкнула.
— Я знаю, тебя зовут Миша, — произнесла она. — Знаешь, Миша, по-моему, ты глубоко одинокий человек. И все твое чудачество, как маска, как панцирь, а в душе ты совсем другой. Что тебя так гнетет в
этой жизни, что ты забрался словно бабочка в кокон?
Она говорила со мной словно сама прожила большую жизнь. И была права во всем. Я ей рассказал, что детдомовский, что очень скучаю по Валентине Николаевне, директору детдома, она мне как мать.
Не скрывал и того, что не люблю отца, и как тяжело с этим жить. Получилось все наоборот. Не я обнял ее, а она меня. Она гладила мои волосы. Я шмыгал носом, готовый расплакаться. Мне было стыдно
за все. Я совершенно не знал, что делать. С Люськой все просто, а здесь такт, мудрость не по годам, ее спокойствие. Она посмотрела на меня и сказала: — Вот сейчас ты, Миша, в ладу со своей душой,
естественный, без чудачеств. Она назвала свое имя: Говорова Галина. А чтоб я не задавал лишних вопросов, сказала, что является племянницей маршала Говорова. Ее отец сейчас служит в Польше, а они
с мамой приехали к бабушке в город Бежецк на лето. Через неделю они поедут снова в Бежецк, а потом в Польшу.
— За границей, Миша, живут хорошо, — продолжила она. — И сама не знаю, и мама тоже, через какое-то
время тянет сюда, домой. Она произнесла слово «ностальгия». Что оно обозначает, я не знал. Только потом спросил у мамы, что это такое. Моя мама учитель литературы. Она сказала, по-русски
ностальгия — это тоска.
— Вот ты все время думаешь о Валентине Николаевне, — сказала мама, — это и есть ностальгия. Пройдет время, и ты так же будешь тосковать по мне, ведь нам с тобой так хорошо вместе.
И она была права. Вот уже двадцать семь лет нет её со мной, а я помню ее голос, помню, как она одевалась в театр, долго подбирая каждую деталь своего туалета. Мне нравилось, как она надевала
чулки. Я не стеснялся смотреть на ее красивые ноги. Ее учительские руки тридцать лет гладили головы ее учеников, они тоже были очень красивые.
Я иногда с ней ходил в театр, и красивее моей мамы не было никого.
— Знаешь, Миша, меня зовут Галка, зови меня так же. Пойдем домой, нам по пути. Я ведь сейчас в гостях у одной твоей знакомой девчонки, она живет в соседнем дворе. Ее родители тоже военные —
Дмитриевы, знаешь?
Конечно, я знал, тем более она назвала Наташку. Это такая девчонка, она фору даст любому парню. Наташка училась одновременно в клубе ДОСААФ. Уже летала на самолете По-2, правда, пока с
инструктором. А уж как Наташка играла на деньги о пристенок, так не умел никто. У нее были такие длинные пальцы, что она могла дотянуться до монеты легко, играючи. Никто из девчонок, да и нас, не
прыгал с парашютом, она и здесь всем нос утерла. Наташку все любили за то, что даже последним куском хлеба делилась. Значит, вот кто Галку научил прыгать с вышки. Конечно, Наташка! Она после
школы поступит в Саратовское военное летное училище. Впоследствии станет в том же училище инструктором, дослужится до полковника и уйдет в отставку в возрасте сорока пяти лет. Такие девочки, как
Наташка, доказали всему миру, что женщине подвластно в этой жизни всё. Конечно, порой конкуренция с мужчинами не всегда заканчивается в пользу женщин. А женщина, она всегда мудрее, делать вопреки
логике, тем более мужской, унизить себя не позволит. Это мы подлецы, мужики, порой тащимся за первой юбкой, бросая жен с детьми, вроде ничего и не произошло. Конечно, и мы не каменные, а обратной
дороги нет. По себе знаю — тяжела судьба алиментщика, горек хлеб примака. Почему в жизни мудрость приходит последней?
— Домой так домой, — сказал я. — Галка, а тебе не стыдно будет за меня, что я так плохо одет?
— Что ты, что ты, это я как белая ворона выделяюсь повсюду, но у меня плохих нарядов нет.
Опять шли через парк. Приближаясь к скамейке, где мы нашли деньги, я увидел снова своих одноклассниц. Будто во всем парке эта скамейка одна.
— Галка, вот там сидят девчонки, я с ними учился в одном классе. Они же сейчас будут зубоскалить надо мной. Позволь мне положить руку тебе на плечо.
— А твоя Люська меня потом еще раз назовет шалавой?
— Люськи сейчас в городе нет, — сказал я, — а эти пусть лопнут от зависти.
Проходя мимо них, я, наверное, был красный, как рак, от волнения. Девочки открыли рты, увидев нас. Галка посмотрела на них, словно пришелица с другой планеты. Я ей подыграл. Мы не просто идем с
ней домой. Мы идем в будущее человечества, когда все будут такие красивые, как моя Галка. А вы, девочки, в своих коричневых платьях с белыми передничками и вязаными белыми воротничками, так и
будете боготворить недосягаемую вам Наташу Ростову.
Мы уже подходили к моему дому, как вдруг неожиданно из парадной вышла моя мама. Увидев меня, она остановилась, чтоб что-то сказать. А когда мы поравнялись, и она увидела Галку, потеряла дар речи.
Со мной, дворовым оборванцем, шла девочка-солнышко, девочка-тростиночка, с ногами от ушей, да еще и улыбнулась маме. Я было открыл рот, чтоб представить свою даму. Мама опередила: — Ты, доченька,
сказочка! Теперь я точно знаю, Ассоль в «Алых парусах» существует на самом деле.
— Ольга Григорьевна, — представилась мама.
— Говорова Галя, — ответила Галка.
— Знаете, Галя, — я иду по одному весьма важному делу.
Я стоял и думал: до чего же учительский лексикон богат необыкновенными выражениями. Вот умеют же интеллигенты ввернуть словцо. Сказала бы сразу: иду в милицию к начальнику Лукину. Хорошо, что не
по уголовному делу, а что тот просто хочет лично поблагодарить тех матерей, что воспитали своих сыновей честными, что те не польстились на деньги того колхозного бухгалтера и сами принесли все до
копейки в милицию.
Галка слушала маму. А перед глазами стоял тот Мишка, что чудил на водной станции со своим Кешей. Да у него даже
плавок нет хороших. А они не поль-стились на те деньги. А я стоял и думал: ни вы, мама, ни ты, Галка, меня не знаете. Они так и останутся до конца дней своих в неведении, какой я был на самом
деле. Главное, надо было как-то дождаться призыва в армию. Я знал: фрезеровщик — специальность, шофер — это хлеб и свобода. Ты и машина. Я свою мечту воплотил в жизнь.
За всю неделю, что Галка была в Волочке, мы даже ни разу не поцеловались. И потом тоже не целовались. Она неожиданно быстро уехала, оставив адрес для меня Наташке. Тем летом я пошел в отпуск.
Посоветовался с мамой — съездить к Галке в гости или нет.
К Галке в Бежецк я приехал без предупреждения. Поезд прибыл в четыре утра. До восьми утра поболтался по городу. А в восемь я был у калитки ее дома. Как назло, накрапывал дождь. То лето пятьдесят
третьего было холодным. Я замерз, хотел есть. Дома еще все, наверное, спали, будить не стал. Я снова пешком пришел на вокзал. В буфете кроме водки и пива, да еще бутербродов с плавленым сыром, не
было ничего.
— Вот приперся любовник, — ругал я себя. Да и город меньше В. Волочка в три раза. В основном частные дома. Им ни рестораны, ни чайные не нужны. Да и я здесь тоже никому не нужен.
Я вышел на привокзальную площадь, посмотрел на часы высоко на столбе. Они не работали. Спросил у одной женщины, часов не оказалось. Часы, конечно, по тем временам были роскошью. И вдруг где-то за
забором заиграло радио и диктор сказал: «Московское время — одиннадцать часов и сорок одна минута». Оказалось, за забором воинская часть. Я был в раздумье: вернуться к Галке или уехать несолоно
хлебавши. Вернулся и пожалел. Встретили меня довольно прохладно. А когда усадили за обеденный стол со всей своей семьей, да к каждому блюду положили прибор, — я ведь кроме ложки и вилки ничего не
видел — сидел и ругал себя на чем свет стоит. Ну кто-то же должен в свое время научить есть цивильно! Когда закончился обед, я встал полуголодный: сам виноват, так тебе и надо.
И совсем это не мелочь, уметь правильно и красиво кушать. Первый и последний раз я видел такие дома с их шикарным убранством. Видно, дядя маршал хорошо постарался обустроить гнездо своей
племянницы. Все было германское: фарфор, хрусталь, картины, гобелены, гардины, посуда, даже нитки с иголками. Я смотрел на все это и думал: это не дом, а музей.
А когда после обеда пошел покурить, они забыли, что я на веранде. Думали, меня нет. Мать Галки сказала ей: — Ну и что ты нашла в этом парне, да еще дала адрес? Ничего в нем нет!
Работяга-фрезеровщик. Что ты думаешь, мы с отцом не найдем в дивизии достойного офицера с образованием? Или ты думаешь иначе? Голь перекатная! Пусть едет домой, и не вздумай оставить его
ночевать. Может, еще и приворовывает по мелочи. Нет, Галя, это не твое.
В момент ее монолога я вышел. Извинился, что стал невольным свидетелем их разговора, поблагодарил, попрощался и ушел
на вокзал. Меня никто не провожал. Вот уже второй раз в жизни в свой адрес слышу: «Голь перекатная». Я шел на вокзал и кипел: — Погодите, сучки офицерские, отольются вам мои слезки. И отлились.
Ни к кому я не был так безжалостен, как к ним. Я отслужил в армии. Четыре года на Севере я им не давал расслабиться. Женился я на северянке. Привез ее домой в Волочек. Какое-то время жили бедно,
но в согласии. У меня уже был четырехлетний сын, когда однажды на улице меня окликнула женщина. Я остановился. Обернулся посмотреть. Передо мной стояла женщина-глыба, что вдоль, что поперек,
невысокая.
— Вы кто? — спросил я.
— Миша, ты не узнаешь меня? Я Галка Говорова.
Передо мной стояла не сказочка, не Ассоль, а разъевшаяся тетка. Мне было противно на неё смотреть. Она плакала мне в жилетку, что у нее все плохо. Родила двоих детей, оба калеки. Один без ручек,
второй глухонемой. Муж в тридцать лет, летчик, уже не летает. Мама умерла. Муж сейчас пьет и бьет. У меня не было к ней ни жалости, ни сострадания. Я сказал: — Сказочка, у меня все хорошо.
Приходи, когда будешь, как я — голь перекатная, помогу, чем смогу.
Она спилась вместе с мужем. А как все начиналось!
Чужая душа всегда потемки.
P. S. В отношении Льва Толстого. Слова «его роман бездарен» сказаны девочкам, которым, как и мне, было по шестнадцать лет. Но они продолжали учиться в школе. И жили по школьной программе, от сих
до сих надо знать, надо выучить. Я хотел их вызвать на полемику, а им задали только про бал Ростовой.
Безусловно, роман «Война и мир» гениален во всех отношениях, написан на века. Его и сейчас сравнить ни с чем невозможно. Я Толстого боготворю. В свое время одним глазком видел последнего
смотрителя дома-музея «Ясная Поляна» Сергея Львовича. Потом читал его мемуары. Мерзопакостный характер Софьи Андреевны — это его слова.
Жизнь, она не от сих до сих. Жизнь, она до и после. После — это Толстой на вечность, роман «Война и мир» как памятник литературе.